Главная » Статьи » Историография

Политическая ссылка Восточной Сибири в воспоминаниях Е.К. Брешковской (по материалам ГАРФ)
 
  Как известно, Брешко-Брешковская отбывала наказание сибирской ссылкой дважды ­– в 1878–896 гг. (Кара, Баргузин, Верхнеудинская тюрьма, Кара, Селенгинск, Иркутск) и в 1910–1917 гг. Настоящий рассказ – достаточно цельное изложение событий, относящихся к ее второй сибирской ссылке, когда она, выданная в 1907 году Евно Азефом, была арестована в Симбирске и после тюремного заключения, сослана в уездный город Киренск Иркутской губернии, затем бежала, была поймана, отсидела длительный срок в Иркутской тюрьме, была выслана в Якутск, возвращена снова в Иркутск, а в 1916 г. отбывала наказание в Минусинске.
  Если первая ссылка достаточно хорошо и подробно описана самой Брешковской, вспоминанвшей о своей жизни еще «по горячим следам», а также Дж. Кеннаном, побывавшем у нее в Селенгинске, И.И. Поповым, Н.С. Тютчевым – соседями по Бургузину, и некоторыми другими, то события второй ссылки остались практически не известны. Об этом периоде Екатерина Константиновна вспоминала значительно сдержаннее, что можно объяснить конспиративными соображениями – как один из организаторов и лидеров социалистов-революционеров, знавшая много о стратегии и тактике движения, она не могла называть имена своих товарищей, рассказывать о связях партии с заграничными центрами.
  Возможность мемуарного осмысления последней ссылки появилась у Брешковской лишь в эмиграции. В 1919 г. после разгона самарского Комитета членов Учредительного собрания, «бабушка» уехала в Соединенные Штаты Америки, а с 1924 года осела в Чехословакии. Благодаря политике Масарика, в этой стране нашли пристанище и поддержку многие российские интеллигенты – Бунин, Цветаева, Ремизов, Бальмонт, Мережковский, Зинаида Гиппиус, Куприн, Шмелев, Аркадий Аверченко, Борис Зайцев… В Чехословакии Брешковская вела культурно-просветительную работу, открыла и содержала на свои средства мужской и женский бесплатные интернаты для русской эмигрантской молодежи, писала в газеты статьи о русской революции, публиковала свои воспоминания. Здесь и скончалась в 1934 году в возрасте 90 лет и похоронена под Прагой.
Настоящий материал – две коленкоровые тетради, исписанные неровным уже старческим почерком Брешковской – хранится в ее личном фонде в ГАРФе. Это - часть большой мемуарной работы «бабушки», начатой ею, по всей видимости, уже в конце 1920-х годов. Время, прошедшее с момента описываемых событий, культура другой страны, да и собственный преклонный возраст – все это наложило свой отпечаток на воспоминания Брешко-Брешковской, заставило переосмыслить и некоторые собственные оценки. Она по-новому, например, описывает свое отношение к первой мировой войне – разъясняла, мол, солдатам конвойной команды в Иркутской тюрьме, что нечего ждать от правительства благодарности к защитникам отечества, нужно самим браться за оружие и решать свои проблемы. По существу, Брешковская высказывает здесь позицию, близкую ленинской, требовавшему от солдат, как известно, повернуть штыки против «своего» правительства и осуществить «мировую революцию». На самом деле, Брешковская в годы войны всегда была ура-патриотом и требовала вести боевые действия до победного конца, наказать «германца в его логове».
Или, рассказ о Якутской колонии политических ссыльных. Брешковская совершенно правильно подметила «нужду» города в образованных, все знающих все умеющих политиках. Без них здесь замрет всякая жизнь, и это, действительно, справедливо. Вместе с тем, описывая столь подробно колонию ссыльных, Брешковская идеализирует ее внутреннюю жизнь и ничего не пишет о сложной идейной борьбе партийных группировок, разногласиях по вопросам мира, войны, поддержки отдельных решений Государственной думы. Такие разногласия были, как были и примиренческие позиции у ссыльных большевиков, и объединенческие традиции у социал-демократов и социалистов-революционеров: сама суровая сибирская действительность требовала забыть на время распри и объединиться в поисках средств существования.
Мемуары Екатерины Константиновны – безыскусный рассказ женщины, всю свою жизнь отдавшей служению «простому народу» и так и не научившейся скрывать свои мысли или лукавить. Как здесь не вспомнить фразу В.М. Чернова из работы «Перед бурей»: «Брешковская никогда не была приспособлена к руководящей роли в центре большой политической организации. Тут ей было не по себе. Не теоретик, не стратег и не тактик была она, а проповедник, апостол, убеждающий словом и, еще более, действенным примером».
Стиль изложения автора полностью сохранен, пропуски текста сделаны минимальные.
ГАРФ. Ф. 5975. Оп. 1. Д. 10. Лл. 17–42:
…В Киренск я прибыла в августе месяце 1910 года. Никого там у меня знакомых не было; старые ссыльные либо умерли, либо давно вернулись в Россию, а новые, что были посланы туда в 1905–07 гг. были много моложе меня и совсем не знакомы. Эта ссылка уже сильно различалась от той, с которой пришлось жить в Сибири в 70–80-х гг. – то была обреченная гвардия, отборные, идущие на смерть бесповоротно, люди, руководимые в жизни своей исключительно идеями высшего порядка, а потому сильные духом и непреклонные в своем шествии вперед и вперед. Зато на этот раз я увидела вокруг себя сотни и тысячи молодежи, захваченных революцией от самых низов народных. Рабочие, крестьяне, мастеровые, солдаты – составляли огромное большинство ссылки. Людей с образованием было совсем мало, а людей чистой идеи и того меньше. Широкая волна первой русской революции захватила в свои воды многое множество разнородных типов из всех слоев общественных…
Мало по малу я хорошо сжилась с окружающей средой, и друзей у меня среди ссыльной молодежи было немало. Потом, когда из разных углов тайги, изголодавшаяся и обносившаяся до последней степени стала наша ссыльная молодежь прибывать в Киренск, несмотря на строгий запрет появляться в город, она, бедная, многое претерпевала от желания повидаться со мной, побеседовать о делах своих…
Дело в том, что с первых уже часов моего приезда в Киренск, полиция должна была приставить ко мне для слежки двух стражников, обязанных видеть и слышать меня каждые два часа днем и ночью. Скоро показалось полиции, что двух человек недостаточно и им на помощь приставили еще двух: 12 ч. караула – одна пара, 12-ть – другая; они же сопровождали меня и на прогулку, и в баню, и куда бы я ни шла. Строго было запрещено пускать меня за город, окруженный со всех сторон водами Лены и Киренги; даже сесть в лодку не допускалось. Очевидно, по настоянию стражников, устававших за день, а м. б., вследствие распространяемых кем-то слухов о моем желании бежать, прибавили к 4-м стражникам еще 2-х. Таким образом, они устраивали себе 8-ми часовой рабочий день. Потом ночью перестали меня будить, но поставили будку у самого крыльца, опрашивая каждого приходящего ко мне, и стали требовать у них паспортов. Это повлекло за собой множество арестов и высылки из города. Посещения товарищей для меня всегда были сопряжены со страхом видеть их арестованными и лишенными заработка.
Было 2-3 дома добрых обывателей из бывших ссыльных, куда я изредка заходила, но т. к. все мои посещения сопровождались конвойными, подсматривающими, подслушивающими у окон, то и эти посещения становились все реже и, в конце концов, я ограничивалась одними прогулками, всегда отравляемыми присутствием 2-х солдат с палками и револьверами. Страх перед исправником заставлял их прилагать излишнее усердие в преследовании и меня, и моих посетителей и почти не проходило дня без неприятностей с их стороны…
Единственное удовольствие получалось в дни прихода почты: множество газет, книг, журналов, высланных из Америки. Обилие писем наполняло дни интересным занятием и вызывало непосредственные ответы в Россию и Америку.
Старые друзья, Г.Г. Лазарев, Н.В. Чайковский, С.А. Иванова-Борейша и многие, многие другие следили за моим благосостоянием из Москвы, Петербурга и др. городов, снабжая меня материалами и инструментами для устройства мастерских моим молодым товарищам. Из Америки присылали женскую одежду и деньги, постоянно спрашивая меня о том, что мне нужно, хорошо ли я живу? Я могла бы действительно очень хорошо устроиться со всевозможными удобствами, не будь я совсем одинока: сама о себе я никогда заботиться не умела, а жить со мной никому не дозволялось и приходилось существовать на студенческом положении, что совсем не способствовало восстановлению здоровья… Но все переносилось мною терпеливо, п. ч. в голове жила преобладающая мысль о побеге, все же остальное казалось преходящим, не заслуживающим серьезного внимания.
Я стала зондировать почву и скоро убедилась, что без помощи извне мне не справиться с освобождением собственными силами: нужны были и большие сравнительно средства, и надежные, верные люди. На месте я не могла найти ни того, ни другого; но года через полтора приехала посланница от товарищей Зоя Лункевич из-за границы и привезла требование со стороны некоторых товарищей ехать к ним за границу; обещаны были и деньги, и люди. Тут же она завербовала на дело моего побега молодых ссыльных супругов Владимировых, которые в самом Киренске должны были наладить исход моего путешествия. Они охотно взялись за это дело и в продолжение целого года старались организовать его как можно лучше с помощью других товарищей, так как в самом городе стало появляться все большее число ссыльных, внушавших к себе полное доверие и охотно бравшихся за дело моего освобождения.
Время тянулось медленно. Тревога за возложенную ответственность товарищей сильно меня беспокоила, а тягучее однообразие дней требовало большого терпения и выдержки… Такая тусклая жизнь нарушалась изредка появлением дорогих людей, ссылаемых в Якутскую область, то с запада, то с востока из страшных Нерчинских тюрем на поселение. Им удавалось вырваться от назойливого конвоя, назначить мне свидание в каком-либо нейтральном месте (ко мне в квартиру их бы не допустили) и перекинуться с ними откровенными, бодрыми словами, полными надежд и отваги… Прошел В.М. Зензинов, прошел Вадим Руднев; прошла незабвенная Л.П. Езерская, прекрасная женщина и мужественная гражданка… Много, много их проходило, кто в Якутск, кто обратно в Россию. И всех их я провожала и встречала с любовью, всех провожала с надеждой снова где-то увидеться!
Там же в Киренске довелось мне впервые познакомиться с личностью А.Ф. Керенского. Я хорошо знала его по газетам, следя за его думской деятельностью, но встретилась впервые с ним здесь, когда он возвращался из Бодайбо, куда ездил защищать рабочих, переживших страшный расстрел, устроенный тамошней администрацией с помощью жандарма Трещенкова… А.Ф. Керенский и с ним несколько других молодых адвокатов зашли ко мне, когда я была в квартире Владимировых. Пароход остановился всего на два часа, и мы спешили перекинуться несколькими словами и говорили бы, вероятно, проще и откровеннее, если бы не было среди нас незнакомых людей. Меня очень тронуло внимание А.Ф. Керенского, – он знал меня только понаслышке, но уже и тогда готов был служить, чем может, и настаивал на том, чтобы я всегда обращалась к нему со своими нуждами. Свидание было короткое, но очень для меня лестное.
А слухи о приготовлении к побегу или незаметно проникали в окружающую среду, или же сочинялись полицией, и строгости по отношению ко мне все усиливались, жить становилось все тягостней и за себя, и за других.
Присланы были деньги из-за границы в достаточном количестве; для подготовки побега был выслан человек отважный и опытный для верховной его организации. Но Б.Н. Моисеенко был арестован в Иркутске, просидел в тюрьме несколько месяцев и был выслан в Якутск: ему приписали устройство террористического акта и к моему делу не пристегнули. Этим продолжали заниматься Владимировы при моем участии и уже было втянуто больше шести человек для исполнения различных функций сложного предприятия: одни должны были заняться разъединением телеграфных проводов в сторону Иркутска, другие должны были быть размещены на дороге. Несколько человек должны были заняться обстановкой моей квартиры после моего побега, и один человек – непосредственно сопровождать меня на почтовых. После долгих колебаний, расчетов и волнений назначен был день выезда, кажется 19 ноября 1913 г. Тов. Андреев, подходивший ростом и фигурой к моему сложению, оставался в моей квартире в качестве «больной» бабушки. Владимировы, муж и жена, к постоянному появлению которых у меня мои стражники вполне привыкли, занялись уходом за «больной», а я, остриженная наголо ради удобства и одетая в мужской костюм, вышла в сумерки под руку с кумом своим Петровым и уселась в кибитку, поджидавшую в узеньком, глухом переулке.
На козлах сидел товарищ, решивший сопровождать меня до Иркутска, другой товарищ сидел рядом в кибитке, чтобы проводить до первой почтовой станции. Выезд наш совершился незаметно и хотя по привычке я была на страже и неспокойна, – все обошлось благополучно. Зима не была такая холодная, как обыкновенно, дорога была сносная, лошади везде хорошие и мы могли бы свободно совершить 1000 в. до Иркутска в четверо суток, но мой провожатый не был достаточно энергичен, не умел управляться с ямщиками, а эти господа, видя, что провожающий все время дремлет, а больная старуха еле говорит (я ехала под видом больной – лечиться в Иркутск), везли нас вяло и на пятые сутки путешествия Иркутская полиция, успевшая получить известие посредством телеграфа через Якутск–Охотск, выехала мне навстречу в сопровождении большого эскорта и арестовала нас в 40 в. от города.
Не успел исправник и его помощник сделать первый обыск наших вещей (очень немногих), как вся дорога от этой станции до Иркутска покрылась различными войсковыми частями: тут были роты вооруженных солдат, отряды верховых казаков, тройки, наполненные полицейскими, конные стражники, много старост и разных сельских властей без конца. Мы двигались огромным поездом, а вокруг нас гарцевали всадники разных видов.
В такие неприятные для меня минуты я обыкновенно молчу и делаю вид, что не обращаю ни на кого и ни на что внимания. Раз сознаешь себя беспомощным, самое удобное, можно сказать, спасительное, это уйти в себя и жить ненастоящим, а будущим. Притом, я была достаточно уставшей, так как мы ехали безостановочно. С жандармами и полицейскими вообще я никогда не разговаривала. Привезли нас в Иркутск, в жандармское управление. Здесь опять произвели обыск, а затем я объявила, что хочу спать. Улеглась на кушетку и крепко заснула.
Никаких показаний потом я не давала, но написала родным и своим адвокатам довольно подробно, при каких условиях жилось мне и моим товарищам в Киренске, указывая на невыносимость такой жизни.
В тот же вечер меня отправили в новую одиночную тюрьму, где жалкий тюремный персонал принял меня с ужасом как самого страшного на свете зверя… Несмотря на то, что в тюрьмах и на поселении я тщательно избегала всяких столкновений с начальством и не устраивала никаких скандалов, администрация всегда видела во мне злую силу, одаренную способностью причинять ей всевозможные бедствия. И тут, на четвертом этаже каменного здания, заперев на несколько замков железную дверь моей крошечной камеры, тюремный инспектор не успокоился до тех пор, пока не положил печатей на дверь этой камеры. Я услышала запах сургуча и когда окончательно убедилась, что, действительно, это печатается моя дверь, на другой день посмеялась в глаза тюремному начальству. Это заставило их переменить сургуч на воск, но и эту операцию все-таки выдавал жир у дверей… Мучили они меня и тем, что всю ночь ярко освещали камеру электричеством, что не давало мне спать.
Опять приходило в голову, что сумеют они, наконец, припрятать меня далеко от Божьего мира, но тут же рядом строились новые планы на будущее: «Ведь жива. Значит, нечего над собой крест ставить». Притом и судить-то меня по настоящему было не за что: по закону это была лишь отлучка в той же губернии, что наказывалось месяцем ареста, к чему и приговорил меня Иркутский губернатор; но какими-то судьбами дело перешло к Иркутскому исправнику и этот постановил держать меня в тюрьме до мая месяца 1915 г., т. е. до этапа в Якутск, итого один год и 7 месяцев.
Надо сказать, что в это время в Иркутске жила М.И. Милашевская, жена прекрасного нашего товарища и деятеля А.Н. Милашевского. Этот, высокообразованный и обаятельный по характеру своему человек, отбывал в это время свою ссылку в Иркутске. Мы были старые друзья, и Милашевские, принимавшие горячее участие во всем, что меня касалось за время моей ссылки в Киренске, стали оберегать меня и в Иркутске, и только благодаря заботам М. И. моя камера была полна вкусных яств и теплой одежды. Удалось и возобновить обширную переписку с Россией и Америкой; из последней посыпались книги, открытки, альбомы, картинки. Целые дни я была занята то чтением, то писанием, и только сильная ограниченность пространства – четыре шага в сторону и два в другую – утомляло и мешало здоровью. Гулять выпускали на несколько минут, и т. к. при этом меня часто посещала энфлюенца, – то месяцами приходилось сидеть без выхода. Зато добрый батюшка контрабандой присылал мне новые журналы и сообщения.
В 1914 г. объявили войну. Арестанты выпросили получение телеграмм, а мне разрешили купить карту Европы и Азии, и я ежедневно следила за действиями чужих и своих войск. Тюремный надзиратель и стражники из молодых то и дело подходили к моей камере и тайно просили объяснений и толкований относительно международных отношений… Пожар войны, охватывавшей все шире и шире государство за государством, не пугал меня. Я сознавала, что застой мыслей и действий во всех частях света, какой тогда переживался повсюду, требует могучего толчка извне, чтобы заставить народы всех стран взглянуть глубже на собственные судьбы свои и заставить все демократии дать себе ясный отчет в положении, какое они занимают среди политики мировых правительств и государств.
Открытой пропаганды в тюрьме я не вела, но при пояснении событий выдвигала возможности развернуть требования демократических масс тех прав, какие им естественно принадлежали, а в ответ всегда получала одни и те же слова: «Ну, уж теперь, когда солдаты вернутся с войны, земля перейдет народу; не может царь пролить столько крови, ничем не отблагодарив свой народ». Понятно, что приходилось разочаровывать в благодарности царя и указывать на необходимость действовать самостоятельно.
За все время этого заключения мне не приходилось сноситься ни с политическими, ни с уголовными арестантами, а только с тюремной стражей: уж очень меня изолировали.
Подходил май месяц 1915 г. М.И. Милашевская несказанно волновалась. Она писала во все стороны, требуя моего освобождения; она давала телеграммы в Петроград, доводя до сведения всех министров о несправедливом ко мне отношении и не давала покоя А.Ф. Керенскому, ярко выступавшему в Думе против правительства, требуя его непосредственного участия в моем деле. Она присылала ко мне врачей в тюрьму, и для лечения, и для получения свидетельств о болезни. Она поехала к ген.-губ. Князеву и, несмотря на все запреты жандармов, исторгла у него позволения повидаться со мной перед отъездом. Редкая мать могла бы сделать для своего ребенка так много, сколько сделала для меня Милашевская! Она не только сама уделяла и время и средства ради моего благополучия, но и втянула в эту заботу множество посторонних людей, никогда меня не знавших.
С первым этапом меня все-таки не отправили, и только со вторым в июне месяце. Несмотря на все протесты М. И., меня вывели из тюрьмы и приобщили к партии, идущей по направлению к Якутску. Меня, как малосильную старуху, водрузили на мешки на телегу, а молодежь шла кругом, кто побрякивая кандалами, а кто маршируя вольно в одном арестантском белье. Лето было знойное, черная пыль поднималась густым облаком, когда шли сотни ног по дороге и ехало десяток подвод с «бутором». Пыль эта ела глаза, набивала ноздри, засыпала лицо и всю одежду. Люди шли черные, как арапы.
Наша партия должна была завернуть в Александровскую тюрьму, оттуда высылалось 300 каторжан, тоже в Якутскую область. «Политических» женщин было немного, так что мы все могли поместиться на одной телеге. Не было и уголовных женщин, зато мужчин было несколько сот и когда мы подошли к Бурятской степи, по которой партия переправлялась на лошадях, то потребовалось около 100 двуколок и столько же лошадей, чтобы разместить по 4 человека на каждой двуколке и кое-где по 5-6 человек. Буряты, отбывавшие эту повинность, ворчали и большей частью бежали рядом со своим конвоем до следующей остановки, где снова созывались «хозяева», сгонялись лошади с пастбищ, а мы, расположившись бивуаком, варили чай и закусывали, кто чем мог.
Партия наша была малоимущая – у многих совсем не было средств, кроме кормовых 15 коп., а потому все средства мы сложили вместе и поручили «старосте» и его помощнику расходовать деньги на «общий котел» по их мудрому усмотрению. К нашему благополучию одна добрая московская фирма, имевшая много своих коммерческих дел на Лене, соблаговолила дать знать своим магазинам, чтобы они отпускали свои товары по моему требованию, что мне и было сообщено на пристани Качуг. Так как мои товарищи не имели при себе почти никакой другой одежды, кроме арестантской, да и та находилась в самом плачевном состоянии, то я с благодарностью воспользовалась распоряжением фирмы и в разных местах обращалась с просьбой выдать мне то известное количество ситцев, то более солидных материй, чтобы сколько-нибудь приодеть молодежь, идущую в неведомые им места – ведь в арестантских отрепьях не каждый хозяин и на работу к себе примет. Когда же мы водворились на «паузке» – вид большого плота с обширным крытым сараем на нем, без окон, но с широкими воротами и крышей, покатой настолько, что на ней можно не только сидеть, но и прохаживаться; внутри широкие нары с обеих сторон, но т. к. все арестанты на нарах не помещаются, то вторая половина партии устраивается под нарами и не гарантирована от того, что вода не подмочит и самого спящего, – нам, «политическим», был отведен отдельный «паузок». Уголовные же ехали на 2-х других, а на 4-м помещался конвой из 70 солдат и офицера. На носу паузка набросана земля и устроен очаг, всегда уставленный большими и малыми котелками от разных групп <…> Вопреки всем неудобствам, крайне стеснявшим все наши движения и требования, все мы чувствовали себя счастливыми после тюремного заточения и едкой пыли, у многих вызвавшей болезни глаз.
Погода была жаркая и сухая, но гористые берега Лены, покрытые тайгой, умаляли жару. За горами солнце позднее вставало и раньше заходило. Жара умалялась еще и тем, что все товарищи то и дело опускались в воду, кто держась за края паузка, а кто бросаясь в реку и догоняя флотилию, что есть мочи. Офицер с трудом разрешал такие упражнения – он все время боялся побегов, а относительно меня настолько был напуган высшим начальством, что первые дни держал меня под особым конвоем и никому не позволял подходить к моей телеге. Когда же товарищи запротестовали против такого постановления и уже собирались устроить «протест», я попросила к себе офицера и сказала ему: «Даю Вам слово, что если Вы не будете стеснять меня и моих товарищей в нашем общении, то Вы довезете нас до Якутска вполне благополучно». После этого конвой, окружавший меня, был снят и общению нашему не было препятствий…
Когда же мы расположились на паузки, то сейчас же устроили мастерские. Нашлись и закройщики и подмастерья; снимались мерки, примерялись фасоны, – обмундировка шла успешно. Обшивали сначала тех, кто первый должен был выходить на берег в назначенный поселок. И таким образом, спускаясь по Лене, мы то и дело прощались и расставались с дорогими людьми…
Быстро успели все познакомиться, сблизиться, подружиться, не без того, конечно, чтобы мои три молодые спутницы не были предметом особого внимания со стороны молодежи. Можно было подметить много частых и длительных взглядов, перемен в выражениях лица, смотря потому, с кем чаще разговаривала та или другая красавица… Тем не менее, все девушки высадились по своим берегам еще свободными гражданками… Весело было!..
Но вот мы подъезжаем к Киренску, месту моих бедствий и нетерпеливых ожиданий: неприязненная полиция, равнодушный обыватель, – сдержанный и всегда сам себе на уме, – грязь и вонь на улицах захудалого городишка – все это не могло оставить приятных воспоминаний и я с предубеждением подъезжала к городу.
Но каково же было мое удивление, когда увидела, что весь высокий берег города усыпан в несколько рядов черными массами. Кто это? Почему собрались в таком неведомом для Киренска количестве? Оказывается, ждут бабушку Брешковскую…
Замахали шапками, платками, закричали приветствия, массой спускались вниз к воде и просили пропустить к барже, на которую нас только что пересадили. Но полиция предупреждала все желания и все овации. Она выставила вдоль баржи цепь своих стражников и не пропускала через них ни единой души. Когда же я увидела в толпе своего любимца, старого николаевского солдата, незабвенного моего П.П. Вишнякова, уже тронутого параличом после неумеренного потребления алкоголя, когда я увидела эту честнейшую благороднейшую натуру, устоявшую за 30 лет своей ссылки против соблазна золота и корысти, погубивших столько высокообразованных людей, – я не могла устоять против желания обнять своего друга, горячо меня любившего, и попросила офицера спустить меня на берег.
На костылях, едва передвигаясь, подошел ко мне старый солдат-сапожник, и мы обнялись с ним и посидели минутку, расспрашивая о житье-бытье друг друга. Пробовали и другие подойти к нашей группе, но полицейские грозили разгоном всей публики, а потому мое свидание ограничилось одним Платоном.
Когда же я снова забралась на баржу, явился туда помощник исправника, поставил на палубе столик и принес длиннющий список вещей, оставшихся после меня в квартире.
– «Как прикажете поступить с этими вещами, извольте изложить Ваше желание на бумаге»…
Я писала, народ смотрел и продолжал махать шапками, платками, приветствовать поклонами. Молча, но торжественно все это происходило. А затем я встала, поклонилась в пояс во все стороны, и баржа наша тронулась, а вслед ей раздавались голоса привета и добрых пожеланий…
Я была очень тронута. Для меня была неожиданностью теплая встреча киренчан, которые видели меня всегда только издали, с которыми я едва перекинулась несколькими словами. За все три года моей жизни в городе, там выражали мне свое почтение люди, только такие же горькие пьяницы, как мой Платон, который, очевидно, и создал мне репутацию доброго народолюбца…
Чем дальше на север, тем реже поселения, безлюдные берега… Когда мы подъехали к деревне, размытой этой же весною страшным небывалым разливом Лены, когда остановились перед ней, чтобы высадить 2-х назначенных сюда на поселение товарищей, то при виде развалившихся изб, поломанных изгородей, валявшихся бревен, при полном отсутствии людей, – мы все жутко переглянулись и увидели, каким мраком подернулись лица двух обреченных… Молодой, здоровый Чиненов, только что отбывший 6 лет в Московских Бутырках, улыбнулся, встряхнул головой и промолвил: «Не пропадем!». Но его другой товарищ, грузин, тоже отбывший каторгу, с ужасом смотрел на развалины и повторял: «Нет, лучше в Якутку, в Якутку, в Якутку!».
Долго шли по берегу <…> и махали, пока не скрылся пароход, тянувший нашу баржу… Было очень грустно!..
А дальше пошли скалистые берега Лены причудливых форм, дающие богатую пищу воображению: замки, церкви, памятники, статуи, обелиски, пирамиды – все здесь высечено и выветрено из красного камня, где желтого, где светлого, где сероватого оттенка. Глаз оторваться не хочет от таких причудливых картин. Все стоят на палубе, смотрят, сравнивают, и нет конца замечаниям и наблюдениям.
Такое разнообразие длится двое суток и задолго до самого Якутска река все ширится и ширится, покрывается островками, большими и малыми, заросшими крупным лесом и кустами, больше кустами, а вокруг них полосы сенокоса. Кое-где якут со своей горбушей и его маленькая лодочка, и вот кричат: «Смотрите, – человек, человек, лодка, лодка!». Чрезвычайно пустынно! За весь наш месячный путь мы не видели ни одного зверя по берегам, не слышали крика птиц, не наблюдали рыбной ловли, и плыли одиноко, радуясь, если часом покажется труба встречного парохода и тогда выбегали на крышу паузка, а потом на палубу баржи, махали платками сами не зная кому и смеялись <…>
Якутск уже был извещен о моем приезде, и благодаря властям, всегда заботливо меня оберегавшим, и сама я писала Лид. Павл. Езерской еще из Иркутской тюрьмы.
Якутск расположен страшно неудобно – он отступает на 8 верст от реки и только в большую воду протоки подходят к городу и пароходы останавливаются у его набережной. Мы же приехали в июль месяц, когда вода уже низко упала и чтобы добраться до пристани, надо было совершить или пешее путешествие, или нанимать извозчиков за страшно дорогую цену.
Нас подвезли к пристани уже в сумерки. Что это за черная масса на ней? – Это полиция и товарищи. Лид. Павл. в большой компании уже два дня приезжает встречать партию, а полиция забрать в свои владения Брешковскую. Но полиция ошиблась: жандармов в Якутске нет, а потому там многого можно добиться, чего нельзя в других городах.
Л. П. выходит на середину пристани, берет меня под руку и громко возвещает: «Брешковская едет со мной!». Экипаж нам подан и распорядившийся полицмейстер уступает дорогу, просит ехать в город, но Езерская говорит: «Нет, она поедет со мной на дачу». И, сказав прочим товарищам: «до свидания у меня на даче», – сажает меня в коляску и велит извозчику трогаться.
Надо сказать, что Л. Павловна – высокообразованная, умная и решительная, – отбыла свой срок на каторге за убийство злодея губернатора Клингеля ... … Она ни в тюрьме, ни в ссылке не теряла ни своего апломба, ни своей привычки распоряжаться окружающей ее средой, умея всегда поставить себя на должную высоту. Ее уважали, ее любили, ее слушались. Жила она исключительно своим трудом, давая уроки языков и музыки.
Якутские дамы считали для себя большой честью знакомство с Лид. Павл… Высшая власть не позволяла себе нарушать ее спокойствия. Она никогда не просила за себя, но выручала очень многих своим влиянием на администрацию. Много побегов совершилось под прикрытием ее неуязвимого положения в городе. Кроме разнородной помощи, какую она могла оказать и товарищеской среды, она личным примером своим много способствовала поддержке во многих душах… бодрости и… ответственности. При ней люди подтягивались, не давали воли своим страстишкам. Много наслаждения вносила она своей прекрасной музыкой, единственной в городе…
При всем этом Л. П. чувствовала себя глубоко неудовлетворенной: слишком узкое поле деятельности представлял г. Якутск и она, страдающая неизлечимой астмой, просиживала холодные, темные вечера в бесконечные зимы, сидя одиноко у себя за роялем…
В Якутске было тогда человек 300 ссыльных. Много было и интеллигентных, и ремесленников. Они одни исключительно и обслуживали нужды города: репетировали и готовили детей в учебные заведения, имели мастерские всевозможных ремесел. Были среди них фотографы, содержавшие кинематографов, музыканты и служащие во всех торговых фирмах. Некоторые жили семьями, но большая часть были холосты и все мечтали о том, как бы вырваться из Якутска, несмотря на сносный заработок и постоянные взаимные отношения. У них были вечеринки; ходили друг к другу в гости, иногда ссорились, иногда мирились. И они, и обыватели Якутска знали, что с отсутствием их город лишится всех культурных сил. Так как в Якутске было все-таки множество чиновников, которые нуждались в наличности способностей и умений, какими обладали ссыльные, то эти последние отвоевали весьма сносное положение сравнительно с другими местами ссылки.
Полиция на многое смотрела сквозь пальцы еще и потому, что за отсутствием жандармов на нее некому было писать доносов, исключая местных кляузников вроде тамошнего вице-губернатора, служившего пугалом для всех.
Почему же люди тяготились так жизнью в Якутске? – Потому что печальнее окрестностей этого города, страшнее его зимы и отвратительнее его климата вообще трудно себе представить! Кругом голая, поросшая мхом или низкой травой низина, кое-где мелькнет малороссийский лесок… Уже в конце августа выпадает снег, морозы крепнут, зима жестокая, холод до 50 ̊ R наполняет воздух туманом застывшей влаги. Наступают короткие дни, солнце поднимается едва-едва на сажень от горизонта и тотчас же спускается тусклым пятном вниз.
Шесть месяцев тьмы, восемь месяцев нестерпимого холода, один месяц страшной грязи вместо весны, два месяца часто жаркого сухого лета и еще месяц глубокой липкой грязи.
Я приехала туда в середине июля. Уже ночи были холодные. Весь август стояли утренники; мокрый снег месил холодную грязь. Когда 11-го сентября я уезжала обратно в Иркутск, Лена уже начала замерзать, шла сильная шуга и пароход с трудом пробивался через нее.
Чувства мои двоились, когда я оставляла Якутск. Темная зима пугала меня, холода грозили полным затворничеством, и я рада была не переживать предстоящего зла; но оставлять товарищей в этой темноте, в этом холоде, покидать милую, благородную душу Л. П., так тесно ко мне привязавшуюся и так волновавшуюся – все это огорчало и заставляло страдать меня. С Лид. Павловной мы уже вели общее хозяйство и дни были полны нежной взаимной заботы. Она, измученная, стала как будто отдыхать, и вдруг опять одиночество! Астма и верная смерть на чужбине…
В Якутске я застала пакеты писем, газет и журналов – все от тех же моих американцев. Они уже направили сюда комплекты фуфаек, теплых чулок, шапок, перчаток. Мария Ивановна выслала целый багаж из Иркутска, но на многие вещи я успела получить только повестки и тюки ушли обратно в Иркутск, догоняя меня в этом направлении: двенадцать посылок пришло обратно туда…
Обратный путь был очень опасным. Пароход «Громов» мог каждую ночь замерзнуть во льдах, и машинисты всячески старались догнать его до Витима, там высадить меня и спешить к югу на более благоприятную зимнюю стоянку. Я готова была подвергнуться всяким случайностям, лишь бы уехать на юг, но никто из опытных путешественников не брался сопровождать меня в такое неустойчивое время. Когда река замерзает, по ней ехать нельзя никак, санного пути было не установить, а берегом пришлось бы ехать только верхом…
На мое счастье тогда в большом селе Витиме жило семейство Сазоновых и вечно ссылаемый Анатолий Владимирович Сазонов зимой занимал там должность заведующего делами фирмы Громовых, а жена его была прекрасная фельдшерица тамошней волостной лечебницы. Они приютили меня и два месяца бездорожья я провела у них в самой здоровой и приятной обстановке. Были солнечные дни, было много снегу, полная свобода, хорошие собеседники…
Из Киренска мне дал знать С.А. Борейшо, что он едет в Иркутск и готов взять меня с собою. Всегда и везде поднадзорная, я и на этот раз не могла ехать одна до Киренска и меня сопровождал витимский полицейский надзиратель, человек добрый, оберегавший меня всю дорогу от неудобств и лишений. Я знала, что он хорошо относился к политическим ссыльным и всегда готов им служить, чем только может... Забыла его фамилию…
В Киренске мне дали провести только сутки. Исправник и вся полиция страшно боялись моего присутствия и каждые три часа осведомлялись – уехала ли я. На второй раз я повидалась с Владимировыми, Андреевым и со всеми теми, кто пострадал за участие в моем побеге. Владимировы и Андреев просидели в Киренской тюрьме целых два года. Повидалась я и с П.П. Вишняковым, который пришел из богадельни в новой рубахе и красном поясе, что я прислала ему еще из Иркутской тюрьмы. Это было наше последнее свидание. Месяца через три-четыре он умер.
Теперь я скажу, почему меня везли обратно в Иркутск. Оказывается, что М.И. Милашевская не только не перестала хлопотать обо мне, но и привлекла к этим хлопотам и Москву, и Петербург, и особенно А.Ф. Керенского. Эти общие усилия достигли, наконец, цели. Из Петербурга последовало распоряжение вернуть меня в Иркутск в распоряжение местного губернатора. Местному губернатору захотелось, прежде всего снова посадить меня под арест, хотя на этот раз домашний.
Остановилась я у Милашевских и не успела переночевать, как уже у дверей моей комнаты стоял городовой. Это всех нас возмутило. Я и она отправились к генерал-губернатору Князеву жаловаться на такое бесчинство. Были приняты очень любезно, но добродушный старик с грустью заявил, что вся власть в руках жандармов, а губернатора и его велений, никто не слушает.
Все-таки он добился того, что городовых поставили во дворе, а не в доме, и что мои прогулки должны сопровождать не городовые, а участковый надзиратель. Это было столь противно для меня, что я никуда не выходила из дома за исключением двух выходов к доктору, о чем предварительно нужно было извещать участок. Надзиратель ехал осматривать дом, в который я должна была войти и затем только я могла попасть в приемную врача.
Пять месяцев муштровали они меня таким образом и всех тех, кто приходил в кв. Милашевских. Днем посетителей опрашивали к кому они идут, а вечером освещали их фонариками и снова допытывались «к кому?», «зачем?». Милашевские все это терпели из-за меня. М. И. добивалась, чтобы меня навсегда оставили в Иркутске и сняли стражу, а старик Князев, видя невозможность такого решения, просил Петербург, чтобы меня назначили в Минусинск, как наиболее теплое место в Сибири. Наконец, пришло распоряжение ехать в это привилегированное место ссылки, и 10 мая 1916 г. под конвоем двух приставов села я в вагон III класса и простилась с провожавшей меня М. И., деспотичной в своей привязанности к избранным ею людям: я ее боялась и слушалась. Милая женщина, умеющая любить беспредельно!..
Вот и Минусинск, место моего последнего пребывания в ссылке… Знойное, сухое, пыльное лето, растянувшийся деревянный город, похожий на большое село. С одной стороны, довольно мутный рукав Енисея, с другой – степь с перелесками, с небольшими холмами, деревнями и деревушками. В них я не бывала, но в степь уходила далеко, версты на две-три.
В Минусинск ссылали преступников либо административных, либо по особому назначению, и я застала здесь состав людей интеллигентных, спокойно живущих на разных должностях и занятиях. Жили они между собой сносно, т. к. политикой почти не занимались – там некуда ее было применять.
Многие служили в кооперации, другие работали в газете, некоторых забрали на военную службу, многие жили уроками. Исправник относился без подозрений к своим поднадзорным и всех оставлял спокойно работать.
Общество старших к себе меня не тянуло, но меня тянуло к детям. В Минусинске я встретила много бедных вдов простого звания, живущих поденной работой, с целыми кучами детей по пять, шесть, даже 8 человек. С ними я подружилась и вошла в их интересы. Каждое воскресение собирались у меня до двух дюжин ребятишек, и чего-чего только не переделывали: картинки, игры, работы – все пошло в ход. Нашлись декламаторы, разгадчики задач и загадок, «знатоки» французского и немецкого языка, наконец – заготовщики украшений на елку и просто шалуны и шалуньи. <…>А домишко мой стоял на окраине города, близ лесочка… <…> О своем многочисленном детском семействе я растрезвонила во все стороны, и посылались мне посылки из Москвы, из Питера, из Красноярска, из Иркутска и из самой Америки. Дети были довольны и я не меньше их. А к Новому году мы устроили такую большую красивую елку, что вся маленькая детвора была и принаряжена, и одарена, и веселилась, и восторгалась до поздней ночи. Эта елка составила эпоху в жизни бедных детей, ничего до сих пор не видевших. Уже потом, в Петрограде, я получала от них письма, полные восторженных воспоминаний.
Здесь в Минусинске я в первый раз стала получать из Америки большую социалистическую газету, предназначенную специально вопросам общественно-экономического характера и, кроме того, много прекрасных книг…<…> Как и все свои богатства книжные, я должна была оставить эти книги, не имея возможности забрать их с собой…
Ведь вся моя жизнь – это сплошное бродяжничество. Я могла иметь при себе лишь мешок с необходимыми вещами, а все, что составляло излишек – роскошь – оставлялось там, где оно накоплялось. Тоже было и с перепиской моей, – она разрознена пачками по всей Сибири и по всей России, там же и фотографии друзей и знакомых.
Что могла я иметь при себе, все дни рвавшаяся «на работу», вечно озабоченная «бегством». Ни адресов, ни портретов, ни писем – ничего я не могла удержать при себе, всегда лишенная всего, что дорого и мило.
Так и живу весь свой век нищей!
Категория: Историография | Добавил: goong (03.05.2011) | Автор: Иванов Александр Александрович
Просмотров: 431 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: